Команчей страшно раздражало невежество и неловкость белых пленников. Сами они с детства знали: неважно, сколько времени потребуется — минута или час, — чтобы развести огонь или сделать кинжал, выследить животное или врага, но от этого может зависеть жизнь или смерть. Никто не мог состязаться с индейцами в лености, когда заняться было действительно нечем, в остальное время они трудились терпеливо и старательно, как ювелиры. В лесу они замечали малейшую былинку, знали, как она называется, в какое время съедобна, можно ли ее использовать для лечения. Они могли выследить любое живое существо, ступавшее по этой земле. Любого из них можно было оставить нагишом посреди леса или прерии, а через несколько дней он уже наладил бы нормальную жизнь, даже не лишенную комфорта.
Мы рядом с ними казались тупыми ленивыми волами. Индейцы никак не могли взять в толк, почему им не удается истребить нас всех до единого. Тошавей частенько приговаривал, что женщины бледнолицых, видать, откладывают яйца, как утки, и из них каждую ночь вылупляются новые бледнолицые, так что перебить их всех просто невозможно.
А я все скоблил и скоблил шкуры; и засыпал, и просыпался с ощущением скребка в ладони. Когда шкура была вычищена и высушена, мы брали кожаный бурдюк и пропитывали ее каким-нибудь подходящим жиром, салом, мозгами, мыльным отваром юкки (для этого я выкапывал растение, разрубал, тащил в селение, там размачивал, толок и кипятил) или просто смазывали подтухшей печенкой. Чаще всего использовали медвежий жир, и на медведей охотились только из-за него. Отец и прочие жители приграничья считали медвежатину с медом королевским ужином, но индейцы ели мясо медведя, только если поблизости не было никаких копытных.
Если на шкуре оставалась шерсть, ее дубили с одной стороны, в противном случае — с обеих. Потом наступала пора самой противной работы: два дня напролет надо было разминать, тискать, выкручивать кожу, чтобы она стала мягкой. И окончательный штрих — прокоптить, чтобы сделать водонепроницаемой. Но если кожу готовили на продажу, то этим уже не занимались.
Однажды, дело было в августе, Неекару остановил меня, когда я тащил мехи с водой. Почти все лето мы не виделись, хотя жили в одном типи, — Неекару часто уезжал, а даже если был рядом, женщины не давали мне покоя, заставляя трудиться от темна до темна.
Из последнего набега он вернулся со скальпом, и теперь, хотя внешне он все еще оставался долговязым подростком, женщины искали его расположения, а мужчины приглашали к своим кострам. Никакой особой церемонии инициации у команчей не было — никаких испытаний в меткости или мужестве вроде подвешивания на крюках за соски. Если ты чувствовал, что готов, то просто отправлялся с мужчинами в набег; сначала присматривал за лошадьми, а со временем тебе позволяли ввязаться в бой.
— Это женская работа, — бросил Неекару вместо приветствия.
Воду надо было отнести к типи, а потом предстояло еще накопать картошки.
— Они заставляют меня.
— Так скажи, что не будешь этого делать.
— Тошавей побьет меня.
— За это — никогда.
— Ну, тогда побьют его жены, мать и соседки.
— И что?
Мы молча прошли несколько шагов.
— А как мне им про это объяснить?
— Просто прекрати это делать. Остальное — неважно.
Мы медленно поднимались по склону холма. День выдался прохладный, и женщины ко мне не очень приставали. Я не видел особых причин будить лихо. Неекару, должно быть, догадался, о чем я думаю, потому что внезапно остановился и с силой толкнул меня в живот. Я рухнул на колени.
— А теперь внимательно слушай, ради своей же пользы.
Я кивнул, осознав, что прежде с трудом сдерживался бы, чтоб не убить его, а сейчас лишь надеялся, что он не будет меня больше колотить.
— Каждый человек хочет быть неменее, и тебе дают такой шанс, а ты отказываешься от него. Когда индейцы в резервациях голодают — чикасо, чероки, вичита, шауни, семинолы, квапа, делавары, даже апачи, осаджи и многие мексиканцы, — они стремятся стать частью нашего племени. Они бегут из резерваций, рискуют ооибенкаре, половина из них погибает в поисках наших стоянок. Как ты думаешь, отчего так?
— Не знаю.
— Потому что мы — свободные люди. Они учат язык команчей, не успев еще до нас добраться, Тиэтети. Говорят на своих языках и на языке команчей. Знаешь почему?
Я молча покосился на мехи с водой.
— Потому что команчи никогда не ведут себя как женщины.
— Мне нужно отнести воду.
— Делай что хочешь. Но потом будет поздно что-то менять, и все будут считать тебя на’раибоо.
Наутро жены Тошавея, его мать и соседки затеяли уборку вокруг типи. Мужчины сидели у костра, курили или доедали свой завтрак.
— Принеси воды, Тиэтети-тайбо.
Так полностью звучит мое имя. Оно означает Печальный Маленький Бледнолицый. Не так плохо, у команчей бывают имена и похуже. Я не задумываясь поднял ведерко, но тут поймал взгляд Неекару.
— Пошевеливайся, — повторила дочь Тошавея, пристально глядя на Неекару.
Кажется, она догадалась, что происходит. Бесконечная изматывающая работа, от которой я еле ноги таскал, давалась женщинам ничуть не легче, и если я откажусь, мои обязанности лягут на плечи ее матери и бабки.
— Я не буду больше таскать воду, — буркнул я. — Оквеетуку не миаре.
Одна из соседок, громогласная, как упрямая ослица, и тяжелее меня стоунов на восемь, одной рукой ухватила топор, а другой — мое запястье. Я бросился в проход между типи, петляя между разбросанным повсюду барахлом. Мужчины хохотали и улюлюкали, и тут она швырнула в меня топор. Впервые за несколько месяцев мне повезло — топорище угодило в голову обухом. В ушах зазвенело, но старуха угомонилась и остановилась перевести дыхание. Я перешел на шаг.