Племена равнины прикрепляли к своим стрелам по три пера, а восточные племена чаще всего два; за это мы их презирали, потому что такие стрелы хуже попадали в цель. Но восточных индейцев это нимало не беспокоило, все равно каждую неделю они получали от бледнолицых свою долю мяса и постоянно были пьяны в стельку, приговаривая, что уж лучше им лежать в земле вместе с предками.
Время от времени я замечал немецкую девчонку, которую захватили вместе со мной. Почти у всех индейцев были рабы или пленники в услужении, мексиканские мальчишки и девчонки, ведь чаще всего набеги совершали именно на соседнюю Мексику. Налог, который брали команчи с этой земли, рассчитывался по другому тарифу — целые деревни в одну ночь стирали с лица земли, — так что техасцам некому было жаловаться.
Белых пленников тоже было немало, в основном из поселков рядом с Далласом, Остином и Сан-Антонио, одного парнишку захватили где-то далеко в Восточном Техасе, ну и конечно, пленники из других племен. Поскольку мне предстояло великое будущее, я избегал общения с этими жалкими людьми.
Я нарушил это правило только ради немецкой девчонки по имени Сухиохапиту, что означало Желтые Волосы Между Ног. Но обычно она отзывалась на просто Желтые Волосы. Не знаю, кем она была в прошлой жизни, что значила для своих близких, но для команчей она стала невидимкой, недочеловеком. Днями напролет она скоблила шкуры, таскала воду и дрова, выкапывала тутупипе — в общем, делала то же самое, что и я первые полгода. Но для нее выхода из этого круговорота не было.
Как-то весной я наткнулся на нее на пастбище. Выглядела она неплохо, вот только для белой женщины была непривычно мускулистой, да, пожалуй, не помешало бы чуть больше жирка на боках. Вдобавок у нее, кажется, развивалась водобоязнь. Во всяком случае, я издалека учуял исходящую от нее вонь, а спина была усеяна мохтоа, как будто она уже несколько месяцев не мылась.
— А, это ты, — заговорила она по-английски. — Избранный. (Похоже, она была в дурном настроении.) Смотрю, тебе неплохо живется.
От звука английской речи я неожиданно растерялся. На языке команчей я посоветовал ей почаще мыться. Грубо и несправедливо, конечно, но я разозлился на ее слова, она как будто назвала меня дезертиром.
— А зачем? — буркнула она. — Я надеялась, что так они не будут ко мне приставать, но не помогло.
— Им не стоит лезть к тебе, еще подхватят чего.
— Но лезут же…
— Ну, это неправильно.
— Хорошо, что ты так говоришь.
— А раньше?
— Один или двое приставали особенно часто. Хотя какая разница?
— Как себя чувствуют лошади? — сменил я тему. — Вон у той, смотрю, болячка на ноге. Я могу принести кусок кожи, завязать.
— Как ты думаешь, кто мы для них? Если я обращаюсь к ним, они делают вид, что не слышат. Дали мне новое имя, из-за этого, — показала она себе между ног. — Вот все, что я собой представляю.
Я молчал.
— Единственное, что меня радует, — с моей смертью они потеряют часть денег, потому что я успею отскоблить меньше шкур. А ты, Тиэтети, — она подняла голову, — ты считаешь себя человеком?
— Конечно.
— Ты еще совсем ребенок. Они правильно сделали, что забрали тебя с собой.
Я опять разозлился.
— Знаешь, я мог бы тебе помочь, стоит только попросить, — хотя я не представлял, что тут можно сделать.
— Тогда убей меня. Или увези отсюда. Все равно куда.
Печально повесив голову, она вернулась к своей работе.
Я оглянулся, отыскивая Эканаки, рыжеухого пони, которого подарил мне Тошавей. Солнце садилось, холодало, поле вокруг было усыпано конским пометом.
— Мне нужно забрать лошадь, — пробормотал я.
— Так я и знала.
Я предпочел бы никогда в жизни больше с ней не заговаривать.
— Тиэтети, — окликнула она. — Если я буду знать, что это ты, я не стану сопротивляться. — Она показала место на шее, куда нужно втыкать нож. — Обещаю. Я просто не могу сама решиться на это.
Дом мертв уже давно, она последнее его дитя. Надо заставить себя подняться. Люстра, висящая прямо над головой, безразлична к ее страданиям. Вставай, мысленно скомандовала она. Бесполезно.
В ее детстве здесь всегда было шумно и весело, ни минутки тишины и одиночества; только представить, что однажды она будет лежать здесь одна, а в доме пусто и тихо, как на кладбище… Когда она возвращалась из школы, в гостиной или на террасе всегда толпились люди, и она любила вертеться рядом, прислушиваясь к их разговорам. Полковник и его друзья выпивали, смеялись или стреляли по тарелочкам. Здесь бывали серьезные молодые люди, которые пришли записывать воспоминания Полковника, небогатые старики, доживавшие свой век в меблированных комнатах, а еще мужчины, чем-то неуловимо напоминавшие Полковника, тоже миллионеры.
Сюда приезжали репортеры, политики и индейцы, последние обычно большими компаниями, человек по шесть-восемь в одной машине. В присутствии индейцев Полковник становился совсем другим — не устраивал торжественного приема, как для своих белых гостей, а просто сидел, слушал и молча кивал. Ей это не нравилось. И индейцы были какие-то неправильные, одевались вовсе не так, как полагается индейцам, — их запросто можно было принять за простых фермеров или мексиканцев, — и пахло от них странно, и они совсем не замечали ее. Индейцы бродили по всему дому, отец опасался, что они подворовывают по мелочи. Но Полковника, похоже, это совершенно не беспокоило, а с ковбоями индейцы прекрасно ладили. Частенько по утрам, войдя в гостиную, она обнаруживала дюжину стариков, мирно спавших в окружении своих бывших врагов, в комнате обычно стоял крепкий запах пива, виски и недоеденной говяжьей полутуши, забытой в камине.