В конце концов Урвату надоела эта забава, он развернул копье и ткнул брата острием в спину. Мартин продолжал стоять. Тошавей и другие индейцы держали меня. Урват ударил еще раз, брат упал прямо в цветы.
Тошавей с силой наклонил мою голову. Я понимал, что должен вырваться, но Тошавей не пускал. Я должен был вскочить и броситься к брату, но не мог и не хотел. Все хорошо, убеждал я себя, вот сейчас возьму и поднимусь. Я рвался из рук Тошавея, но он не уступал.
Брат вновь поднялся на ноги. Не знаю, сколько раз его сбивали с ног, а он вставал и вставал. Урват убрал копье и поскакал на Мартина, вытаскивая топор; брат не вздрогнул и не отступил ни на шаг. Он упал в последний раз, индейцы сделали еще один круг вокруг мертвого тела.
Позже Тошавей объяснил, что мой брат, который всю дорогу вел себя как последний трус, вовсе не был трусом, а был ke’тсеена — что-то вроде обманки, мистического создания, посланного богами, чтобы испытать воинов. И убить его — это очень плохо, по законам команчей его и пальцем трогать нельзя. С моего брата нельзя было снимать скальп. Урват теперь проклят из-за его убийства.
Потом было много шума, споров, толкотни, и трое подростков-индейцев держали меня, пока взрослые переругивались. Я дал себе слово, что убью Урвата. Огляделся в поисках сочувствия, но немки демонстративно отвернулись.
Лопаточной костью мертвого бизона индейцы принялись рыть яму. Когда могила была готова, брата завернули в ситец, захваченный у поселенцев, и опустили на дно. Урват положил рядом свой томагавк, кто-то — нож, и мясо бизона еще у кого-то осталось. Посовещались, не зарезать ли коня, но от этой идеи отказались.
А потом мы поскакали дальше. Я смотрел, как могила постепенно скрывается из виду, как будто прямо на глазах зарастает цветами; как будто это место само стремится скрыть следы человеческой жизни — или смерти. И сохранятся эти следы, как говорил мой брат, до первого порыва ветра.
Будь она хорошим человеком, она не оставила бы семье ни гроша, ну, может, несколько миллионов — оплатить колледж или на случай болезни. Сама она выросла с убеждением, что если вдруг случится засуха, или проценты по кредиту вырастут, или саранча налетит — если что-нибудь пойдет не так, они умрут с голоду. Разумеется, это было полной ерундой, поскольку к тому моменту семья уже давно существовала на доходы от добычи нефти. Но отец жил так, словно верил в это, а она верила ему, и, значит, так оно и было на самом деле.
Отец частенько поручал ей выхаживать осиротевших телят, и время от времени она отправляла их, подросших, вместе с остальным скотом в Форт Ворт. Она прилично заработала на своих телятах, чтобы начать вкладывать деньги в бизнес, и любила говорить, что именно это научило ее ценить каждый доллар. Скорее, каждую тысячу долларов, заметил однажды какой-то репортер. Впрочем, он был не совсем мужчина. Откуда-то с Севера.
Полковник, хотя и пил виски без зазрения совести все десять лет, что они жили вместе, всегда просыпался с рассветом. Однажды, когда ей было восемь, а ему девяносто восемь, он повел ее по сухому выгону, якобы высматривая следы, которых она не могла различить, — вокруг зарослей опунции и желтой акации. Она была абсолютно уверена, что никаких следов тут нет, прадедушке просто померещилось, пока они не оказались в кущах мыльнянки, и тут дед, сунув руку в траву, вытащил за уши маленького крольчонка. Она прижала его к груди и слушала, как колотится крошечное сердечко.
— А там еще есть? — Никогда в жизни она не была так счастлива, ей нужны были все крольчата сразу.
— Остальных мы оставим матери, — сказал дед.
Коричневое, морщинистое лицо его напоминало высохшее русло реки, а глаза вечно слезились. Руки у него пахли соком тополиных почек — корицей, карамелью и еще какими-то цветами, названия которых она не знала; проходя мимо дерева, дед всегда задерживался на миг, чтобы растереть в пальцах смолистую почку. Она унаследовала эту его привычку — даже на исходе жизни останавливалась, бывало, у старого тополя и растирала оранжевый комочек на ногте большого пальца, чтобы потом весь день вдыхать этот запах и вспоминать прадеда. Кто-то рассказал ей, что сок тополя называют галаадским бальзамом, но этому аромату не нужно имени.
Она принесла крольчонка домой, напоила молоком, а на следующий день собаки добрались до него. Можно было еще раз сбегать в заросли за новым, да ведь собаки рано или поздно отыщут и его, поэтому она решила оставить крольчат там, где они в безопасности, — очень зрелое и милосердное решение. Но все равно она не могла забыть, как мягкая шерстка щекочет ей живот, эту едва уловимую нежность, и теплоту ладони прадедушки, опирающегося на ее плечо.
В детстве она была маленькой хрупкой блондинкой, курносой и загорелой. Но точно знала, что, когда вырастет, превратится в темноволосую красавицу с белоснежной кожей и длинным прямым носом, как мама. Отец при этом недовольно фыркал. Твоя мать выглядела совсем не так, ворчал он, она была блондинкой, как ты. Но Джинни думала иначе. Мать умерла в родах совсем молодой, двадцати шести лет. Фотографий осталось мало, и все они плохого качества, зато у них было множество снимков отцовских лошадей. Но на портретах волосы у матери действительно были темными и длинными, а нос прямым; поразмыслив, она решила, что отец просто ошибается, он не разбирается в женской породе, если, конечно, дело не касается лошадей или коров. Она была уверена, что доведись ей увидеть мать вживую, она заметила бы тысячу деталей, ускользнувших от внимания отца.