А потом взобрался повыше над ручьем, чтобы оглядеться. Со всех сторон нас окружало звездное небо, индейцы выставили дозорных, высматривающих другие костры. На меня они не обращали внимания, и я вернулся к своей подстилке.
Почти целый час неподалеку рычала пума, и волчий вой разносился над долиной. Брат заплакал во сне; я хотел было разбудить его, но передумал. Никакой сон не мог быть хуже нашей яви.
Наутро нас не стали связывать. Бежать было некуда.
Брат вроде бы хорошо поел и проспал не меньше шести часов, но чувствовал себя все равно паршиво. А вот индейцы хохотали, гарцевали на отдохнувших лошадях, весело дурачились, перебрасывались шуточками. По пути я уснул и очнулся уже на траве. Меня вновь привязали, наградив парой оплеух, но всерьез уже не били. Тошавей подскакал ближе и дал мне напиться. Потом разжевал немного табаку и втер кашицу мне в глаза. Но все равно остаток дня я провел в полузабытьи. Мне чудилось, что там, далеко впереди, уже виднеется край земли, но, добравшись до него, мы так и рухнем прямо в бездну.
Около полудня индейцы приметили небольшое стадо бизонов. Обсудив что-то между собой, они стащили нас наземь и подвели к одному из телят. Ему вспороли брюхо, вынули внутренности. Тошавей разрезал желудок и протянул мне пригоршню свернувшегося молока. Другой индеец сунул моего брата головой прямо в желудок теленка, но Мартин стиснул губы и зажмурил глаза. Тогда попытку повторили со мной. Я попробовал проглотить молоко, но меня тут же вырвало.
Это повторялось несколько раз. Брат упирался, а я пробовал, но меня тошнило. В конце концов индейцы сдались и выгребли себе все молоко из телячьего желудка. Потом пришла очередь печени. Брат отказывался даже прикоснуться, но я, увидев, как смотрят на него индейцы, заставил себя смириться. Свежая кровь полилась мне в горло. Я всегда думал, что у крови металлический привкус, но это только если ее попало в рот совсем немного. По-настоящему она мускусно-солоноватая на вкус. На радость индейцам, я потянулся за добавкой и ел, пока меня не отогнали прочь. Остатки печени они съели сами, поливая сверху желчью, как соусом.
Покончив с внутренностями, они содрали шкуру с животного, кусок мяса оставили как жертву солнцу, а остальное разделили поровну на всех, примерно по пять фунтов. За несколько минут индейцы разделались каждый со своей долей, и я, беспокоясь, как бы не отобрали мою, ел быстро. Впервые за неделю я наелся досыта и почувствовал умиротворение. Между тем Мартин обессиленно сидел рядом, обгоревший на солнце, грязный, залитый собственной рвотой.
— Тебе нужно поесть.
— Знаешь, — усмехнулся он, — я не представлял, что такие места вообще существуют на свете. Держу пари, наши следы исчезнут при первом же порыве ветра.
— Тебя убьют, если ты не будешь есть.
— Они в любом случае убьют меня, Илай.
— Поешь, — умолял я. — Папа всегда ел сырое мясо.
— Папа — рейнджер, он делал много чего. Но я — не он. Прости. — Он похлопал меня по колену. — Я начал писать стихи о Лиззи. Хочешь послушать?
— Давай.
— Твоя невинная кровь, пролитая дикарями, вновь обретена на небесах… Чушь, конечно. Но это лучшее, что я могу сделать в таких обстоятельствах.
Индейцы внимательно наблюдали за нами, потом Тошавей принес еще кусок мяса и жестом показал, что я должен покормить своего брата. Тот оттолкнул еду.
— Я был уверен, что буду учиться в Гарварде, — нервно заговорил он. — А потом поеду в Рим. Знаешь, мысленно я уже словно побывал там; когда читал о нем, то будто видел своими глазами. Представляешь? — Он оживился. — Даже эти люди не смогут уничтожить во мне Вечный город. — Брат печально помотал головой: — Я написал Эмерсону десяток писем, но так и не отправил. Впрочем, думаю, ему было бы интересно.
Все письма, что он когда-либо писал, ныне исчезли в огне, но я не стал об этом напоминать. Просто еще раз попросил поесть.
— Им не удастся превратить меня в очередного грязного индейца, Илай. Уж лучше смерть. — Он, должно быть, заметил выражение моего лица, потому что добавил: — Ты не виноват. Я терзался мыслями о том, что нам не следовало переезжать в то место, но, с другой стороны, что еще мог сделать такой человек, как наш отец? У него не было выбора. Это судьба.
— Я все-таки накормлю тебя.
Он не обращал внимания на мои усилия, просто сидел, уставившись в землю. Потом потянулся и сорвал цветок — мы устроились как раз по центру цветущей поляны. Поднял цветок повыше, чтобы индейцы рассмотрели получше.
— Вот индейское одеяло. Или индейское солнышко.
Они не реагировали. Тогда он заговорил громче:
— Следует заметить, что крошечные, чахлые и даже бесполезные растения — такие как мексиканская слива, мексиканский орех или мексиканское яблоко — названы в честь мексиканцев, которых мы, несомненно, веками будем терпеть рядом с собой, в то время как прекрасные разноцветные растения названы в честь индейцев, которые вскоре будут стерты с лица земли. Это огромный комплимент вашей расе, — покосился он на индейцев. — Хотя, если уничтожение состоится чуть раньше, я не стану сожалеть.
Никакой реакции.
— Судьба людей, подобных мне, быть непонятыми. Это Гете, если вдруг вам интересно.
Тошавей сделал еще несколько попыток накормить его, но безуспешно. Через полчаса от туши теленка остались только кости и шкура. Шкуру свернули в рулон и приторочили к чьему-то седлу. Индейцы собирались в путь.
А потом брат увидел что-то у меня за спиной.
— Не мешай.
Тошавей прижал меня к земле. Вдвоем еще с одним воином они уселись сверху и стремительно связали мне запястья и лодыжки, как отец связывал молодых бычков. Меня оттащили подальше. Когда я сумел поднять голову, Мартин сидел все на том же месте, погруженный в себя. Сквозь цветы видно было только его лицо. Трое индейцев вместе с Урватом, хозяином моего брата, вскочили в седла. Они ездили вокруг него кругами, вопя и улюлюкая. Мартин поднялся на ноги, они принялись тыкать в него древками копий, заставляя бежать, но он стоял неподвижно, по колено в красно-желтых цветах, такой крошечный на фоне бескрайнего неба.