Едва войдя в дом, где эхо гулко прокатилось по гостиной — каменные стены, тридцатифутовые потолки, — он объявил:
— Мы должны, черт побери, вытащить тебя отсюда. Здесь ты не сможешь нормально жить. Война закончится через несколько недель, я подыщу тебе работу в Берлине. Машинисткой или кем-нибудь в этом роде, и мы могли бы жить вместе.
Она не знала, что сказать. Идея привлекательная, но совсем неправильная — она не собиралась быть машинисткой. Это брату нужно вернуться домой, а не ей — бежать в другую страну.
— Черт, — радовался он, — у нас есть деньги. Да тебе вообще не нужно работать, просто наслаждайся жизнью.
— Как там на войне?
Он пожал плечами.
— Ты, должно быть, видел жуткие вещи?
— Не страшнее, чем остальные.
Она хотела спросить, убивал ли он, видел ли убитых, но Джонас, видимо предугадав следующие вопросы, резко встал и отошел в другой конец комнаты, разглядывая старые гравюры на стенах и мраморные статуэтки. Покачал головой, взял в руки пару вещиц, рассматривая внимательнее, поставил на место.
— Хочешь перекусить? — спросила она.
— Давай лучше сходим на кладбище. Я приехал ненадолго.
Прозвучало глупо — он добирался сюда целую неделю, — но Джинни решила не обращать внимания на последнюю фразу, подумав, что брат не совсем в себе.
— Поедем на машине или верхом?
— Давай верхом, я четыре года не сидел в седле.
За ужином, который он теперь называл обедом, Джонас спросил с поразившей ее прямотой:
— Тебе нравится кто-нибудь из здешних мужчин?
Нет. Вообще-то год назад был тут один вакеро, не такой симпатичный, как прочие; они целовались за коралями, а потом лежали вместе у источника в старой усадьбе Гарсия. Он был чересчур настойчив и поспешен — не многие мужчины сейчас так откровенно демонстрируют свои намерения, — но позже, вечером, прокручивая в памяти весь эпизод, она пожалела, что остановила его руки. Такого случая долго может не представиться, и потому несколько дней спустя, когда они договорились о следующем свидании, она сунула в карман платья древний презерватив, найденный, разумеется, в комнате Клинта.
Она ждала час, два, в одиночестве лежа в мягкой траве под деревьями. Вакеро так и не появился. Ничего удивительного: друзья молодого человека, боявшиеся потерять работу, боявшиеся ее отца, отговорили парня. Она рыдала несколько дней: даже для этого типа, которого она считала (вполне снобистски, как понимала сейчас) не ровней себе, она была недостаточно хороша, а ведь казалась себе наградой для мужчины — миниатюрная блондинка, пусть и не с самыми выдающимися формами, но определенно с женственной изящной фигурой; курносый прежде нос выпрямился, глаза стали больше. При выгодном освещении она и вовсе выглядела красоткой. Большую часть дня, впрочем, она была просто хорошенькой, выше среднего, и даже если в Карризо у нее есть соперница-мексиканка, та уж точно не настолько богата.
И тем не менее… Ей уже почти двадцать, пора жить самостоятельно, флиртовать с поклонниками, которых до сих пор не видно, если не считать нескольких городских парней, которым, возможно, казалось, что они за ней ухаживают, но по ее мнению — вовсе нет. Она не думала о себе как о богатой наследнице, но знала, что у прочих людей другое мнение; она не верила никому из местных белых, те относились к ней неискренне. Вакерос — другое дело, не в их интересах губить ее репутацию, но, вероятно, они не доверяли ей, или не уважали ее, или просто чувствовали ее отчаяние.
А Джонас — она едва узнавала его. Лицо округлилось, как и фигура; в нем не осталось ничего мальчишеского. Говорил слишком быстро, как северянин, то и дело чертыхался, как северянин; выглядел абсолютно уверенным в себе. За ужином он пил виски, и беспрерывно болтал, и разжег в камине слишком большой огонь — отец считал это расточительством. Но когда они наконец решили укладываться спать, Джонас отказался ночевать в своей старой комнате — демонстративно, подумала она — и притащил одеяло на диван у камина. Сидя в ночной рубашке на краешке кровати у себя в спальне, она размышляла о том, что в случае разорения семьи ответственность ляжет на нее. Джонас занят только собой — ему дела нет до дома и наследства. Впрочем, ему почти ничего и не достанется. Наверное, его обидела финальная выходка отца, но половина нефтеразработок все же его, и в конечном итоге это значило для брата гораздо больше, чем земля.
Завтракали они в гостиной, где можно было послушать радио.
— Ты останешься, пока война окончательно не прекратится?
Он помотал головой, показывая на радио:
— Помню, папа всегда выключал эту штуку, когда выступал Рузвельт.
Неужели ей все время придется вступаться за отца? Вплоть до отъезда? Жизнь показала, что до конца дней.
— С началом войны он его не выключал, — возразила Джинни. — А в день высадки в Нормандии дал всем выходной, и мы все вместе сидели здесь и слушали новости, папа достал большую карту и показывал, где дивизия Пола, восемьдесят вторая воздушно-десантная, которая там высаживалась, а где располагается дивизия Джонаса. И ставил отметки на карте, чтобы всем было видно и понятно. Он очень гордился вами.
— Ну, он несколько ошибался, потому что я участвовал в десанте только на следующий день. А Пол вообще не высаживался, он прыгал с парашютом прямо в гущу немцев.
— Я, конечно, могу забыть все подробности, — призналась она.
— Помнишь, как он говорил, что избрание Рузвельта означает конец американской демократии? А Пыльная Чаша — это проделки коммунистов? — Джонас недоуменно качнул головой. — Не представляю, как у него получились такие дети, как мы.